Эта символика воодушевлена тою же потребностью, как и египетская легенда о коршуне - материнском Символе; эта легенда гласит, что коршун только женского пола и что ветер оплодотворяет эту птицу. Эти мифологические утверждения основаны на явном этическом требовании: говори, что мать твоя оплодотворена не обычным путем через мужа, а чудесным образом, от дуновения незримого существа. Так как это требование прямо-таки противоречит реальной действительности, то миф и является подходящим исходом; рассказывают так, что вот жил-был герой, потом умер, но чудесным образом вновь возродился и обрел бессмертие. То, что воздвигает такое требование, есть не что иное, как явный запрет на известного рода фантазию, к матери относящуюся: сын имеет, конечно, право думать, что он рожден от плоти, земным отцом; но ему воспрещено воображать, что он сам оплодотворил мать и таким образом произвел на свет себя самого, себе самому подобным для юности новой и вечной. Эта кровосмесительная фантазия, почему-то чрезвычайно мощная и возникающая поэтому как властное непреодолимое желание, вытесняется и замещается в сознании вышеприведенным требованием: о проблеме рождения должно выражаться (при известных условиях) символически, то есть во всех тех случаях, когда дело касается собственного своего возрождения из собственной матери. В обращении Иисуса к Никодиму мы ясно усматриваем следующую тенденцию: "не мысли плотски, иначе ты пребудешь в плоти, а мысли символически и ты станешь духом". Ясно как день, что такое понуждение к символическому пониманию может быть необычайно важным фактором воспитания и внутреннего прогресса: Никодим так и застрял бы в плоской, серой повседневности, если бы ему не удалось символическим путем возвыситься над вытесненным кровосмесительным желанием. Как истый филистер образованности он вероятно даже и не ощущал особенной потребности такого усилия; ведь в сущности люди довольствуются тем, что вытесняют кровосмесительную либидо и, в лучшем случае, активно проявляют ее в скромных религиозных обрядах. Но, с другой стороны, не достаточно того, чтобы человек только отрекся от кровосмесительных отношений, оставаясь вместе с тем в зависимости от них; нет, важно то, чтобы он все свои влечения, скованные в кровосмесительном моменте, освободил, взял назад и употребил их наилучшим способом; человеку необходима вся сумма его либидо для того, чтобы заполнить свою личность до последних ее пределов - лишь тогда он будет в состоянии дать максимум того, на что он способен. Религиозно-мифологические символы наглядно указали тот путь, идя по которому человек все-таки может активно проявить свою либидо, скованную в кровосмесительном моменте. Поэтому Иисус так и поучает Никодима: "Думай о твоем кровосмесительном желании возродиться, однако думай так, что рождаешься ты из воды, благодаря дуновению ветра, возрождаешься и становишься причастным вечной жизни". Таким образом либидо, бездействующая и скованная в кровосмесительных желаниях, подавленная и запуганная законом и карающим Богом-Отцом, может быть отведена в другое русло и сублимирована, и это благодаря символу крещения (рождение из воды) и символу сошествия Святого Духа (зачатие). Таким образом человек снова становится младенцем и снова рождается в кругу сестер и братьев, однако матерью его является "Единая, Святая, Соборная Церковь", а братьями и сестрами - все человечество, с которым он вновь соединяется в общем наследии изначальных символов. Кажется, что этот процесс был особенно необходим той эпохе, в которую возникло христианство, ибо в те времена люди совершенно утратили сознание взаимной связи, и это вследствие невероятной противоположности, царившей между рабством, с одной стороны, и свободой гражданина и господина - с другой. Возможно, что значительное обесценение женщины было одной из ближайших и самых существенных причин энергичной инфантильной регрессии в христианстве наряду с возникшей вновь кровосмесительной проблемой. В те времена сексуальная сторона жизни была чрезвычайно легко доступна, вследствие чего возникло и крайне пренебрежительное отношение к сексуальному объекту. Открытием индивидуальных ценностей мы обязаны христианству; однако множество людей не открыли их еще и поныне. Обесценение же сексуального объекта тормозит вывоз той либидо, которая не насыщается сексуальной активностью - и это потому, что она уже причастна иному, высшему, освобожденному от сексуальности порядку. (Если бы дело было лишь в удовлетворении сексуальности, то ни один Дон-Жуан не должен был бы болеть неврозом; в действительности же мы видим как раз обратное). Разве можно прилагать высшую оценку к презренному, не имеющему никакой цены объекту? И вот либидо пускается в поиски трудно достижимой, высокой, быть может даже недосягаемой цели.- И это после того, что долго, слишком долго "каждая баба казалась нам Еленой Прекрасной"; такой далекой, идеальной целью для бессознательного является мать. И вследствие этого с удвоенной силой вновь возникает потребность символики, потребность, вызванная кровосмесительным противлением; и вот прекрасный, грешный мир олимпийских богов быстро облекается в непонятные, туманные как сновидения мистерии, которые, благодаря нагромождению символов, благодаря изречениям, полным неясных намеков, так далеко отодвигают от нас религиозное ощущение эллинистического мира. Мы видим, как Иисус старался о том, чтобы Никодим принял символическое понимание вещей, то есть чтобы он понял вытеснение и прикрывание истинного положения вещей. Мы видим, как нужен был всегда такой образ мыслей для истории цивилизации, как нужен он и поныне; поэтому нам не трудно понять возмущение, поднимающееся против психоаналитического вскрывания действительной, закулисной стороны невротической или нормальной символики. Всегда и повсюду наталкиваешься на непристойный момент сексуальности, представляющейся каждому современному благомыслящему человеку как нечто грязное. Однако не прошло и 2000 лет с тех пор, как религиозный культ сексуальности был в полном расцвете и практиковался более или менее открыто. Правда, то были язычники, не ведающие, что творят. Но природа религиозных сил не ме-няется с одного века на другой. Кто раз получил непосредственное впечатление от основательного изучения сексуального содержания античных культов и ясно представил себе, что религиозное переживание в сущности своей, то есть единение с богом, понималось древним миром как более или менее конкретный половой акт, тот неспособен больше предаваться иллюзии, будто инстинктивные влечения, действующие в религиозной области, вдруг после Рождества Христова стали совершенно иными; в данном случае дело обстоит точь-в-точь как с истерией: сначала она занималась какими-нибудь не очень-то красивыми инфантильно-сексуальными делами, а потом доразвилась до сверхэстетического отвращения против сексуальности, да так, что всякий дает убедить себя в ее особенной чистоте. Христианство, с его вытеснением всего явно сексуального, является негативом сексуального культа в античном мире. Изначальный культ изменил свой коэффициент. Стоит только взглянуть, как много радостно-языческого перешло в христианскую церковь, в том числе даже и непристойные боги: так например старый бесстыдник Приап празднует веселое воскресение в лице св. Тихона и отчасти целителей Козьмы и Дамиана, милостивейше принимающих в день своего тезоименитства вылепленные из воска, посвященные им; блаженной памяти св. Фаллос принимает почитание в сельских часовнях; уже не говоря обо всех остальных проявлениях язычества! Кто еще не научился признавать за сексуальностью права на существование, наравне с голодом, и кто поэтому считает унижением, что некие учреждения, на которые наложено tabu, раньше казавшиеся асексуальными убежищами, теперь признаются хранилищами сексуальной символики, тот, несмотря на все свое возмущение, должен будет с болью признать, что дело обстоит именно так. Необходимо понять наконец, что психоаналитическое мышление, в противоположность мышлению привычному, прослеживает в обратном порядке и тем упрощает все те символические образы и образования, которые, вследствие бесчисленных обработок, становились все сложнее. Если бы произведенная нами редукция касалась чего-либо иного, а не религиозной области, то она нас интеллектуально удовлетворила бы; в данном же случае она вызывает неприятное впечатление, и притом не только эстетическое, но и этическое - и это потому, что вытеснения, которые нам надлежит преодолеть, создались ведь во имя наших наилучших намерений. Нам приходится преодолевать нашу добродетельность, несмотря на вполне понятное опасение впасть в гнусность. Да так оно и есть в действительности, потому что чрезмерная добродетельность внутренно всегда компенсируется столь же чрезмерной склонностью ко всякой гнусности; а разве мало на свете порочных людей, внутренне сохраняющих слащавую добродетельность и манию нравственного величия? Обе категории людей, соприкоснувшись с аналитической психологией, оказываются "снобами", ибо моральный человек создал в своем воображении объективное и дешевое суждение о сексуальности, а безнравственный как будто совсем позабыл понять, что он со своею сексуальностью ведет себя просто подло и совершенно не способен на самоотверженную любовь. Люди совершенно забывают, что можно самым жалким образом увлечься не только пороком, но и добродетелью. Существует неистовая, оргиастическая добродетельность, столь же гнусная как и порочность и ведущая к столь же великой несправедливости и насилию. В наше время, когда большая часть человечества уже начинает удаляться от христианства, было бы, право, не лишним ясно понять, для чего мы его вообще принимали. А приняли мы его для того, чтобы спастись наконец от грубости античного мира. И стоит нам отложить в сторону христианство, как тотчас же пред нами вновь восстает необузданность, о которой современная столичная жизнь дает нам внушительное предощущение. Шаг в ту сторону является не прогрессом, а регрессом. И произойдет то, что происходит с каждым единичным человеком, бросившим одну форму перенесения и не нашедшим еще взамен новой: такой человек неизменно обращается вспять и вступает на старый проторенный путь перенесения, себе же во вред, потому что за это время окружающая его среда успела существенно измениться. Итак, если историческая и философская шаткость христианской догматики нас оттолкнет, равно как и религиозная пустота исторического Иисуса, о личности которого мы ничего не знаем и религиозное содержание которого является частью талмудической, частью эллинистической мудростью, если мы отбросим христианство и вместе с тем христианскую мораль, то действительно очутимся перед проблемой античной необуздан-ности. В наше время лицемерное общественное мнение еще обуздывает единичного человека; поэтому он предпочитает в тайне вести свой образ жизни, публично же изощряется в показной морали; но совершенно иная получилась бы картина, если бы в один прекрасный день, все люди прониклись уверенностью в нелепости такой нравственной маски, если бы они осознали, как коварно стережет звериное начало в каждом из них с тем, чтобы наброситься на соседа; тогда угар безнравственности мог бы разлиться по всему миру; такова мечта, греза-желание современного, ограниченного моралью человека: но люди забывают нужду, которая душит человека и железной рукою рассеивает всякий угар. Пусть не заподозрят меня в необдуманности, пусть не подумают, что я путем аналитической редукции собираюсь чуть ли не повернуть поток либидо вспять и поставить ее на примитивную, почти преодоленную ступень, совершенно упуская при этом из виду, какое ужасное бедствие постигло бы тогда человечество: без всякого сомнения найдутся такие субъекты, которые дадут увлечь себя - и это к величайшему вреду своему - сексуальным исступлением античного мира, благо сексуальность окажется освобожденной от бремени греховности и вины; однако они и при других условиях, лишь иными способами, тоже преждевременно погибли бы. Но я знаю силу, которая является самым действенным, самым беспощадным регулятором сексуальности человека: эта сила есть нужда. С такой тяжелой, свинцовой гирей наслаждению человека никогда не занестись высоко. В наше время многие становятся невротиками лишь потому, что не знают, почему бы каждому молодцу не блаженствовать по своему образцу; они даже и не знают, чего им не достает. А кроме этих невротиков на свете живет огромное количество нормальных людей, и даже людей высшего сорта, чувствующих себя "не по себе", стесненных и недовольных. Для них-то мы и производим сведение к сексуальным элементам, дабы они вновь обрели свою примитивную личность, научились бы ее признавать и знали бы, как и где с нею следует считаться. Только таким образом и может случиться, что одни требования будут удовлетворены, другие же, вследствие их инфантильности, будут признаны несправедливыми и отклонены. Итак, каждый отдельный человек должен дойти до понимания, что есть вещи, которые необходимо приносить в жертву; но жертву следует понимать не в смысле полного отказа от них, а лишь в смысле перенесения их в другую область. Мы воображаем, что давно отказались от кровосмесительных желаний, что пожертвовали ими, отрезали их, что ничего подобного нет больше в нас; и не понимаем, что все это вовсе не так и что бессознательно мы предаемся крово-смешению, но только в других областях. Кровосмешение продолжает совершаться, например, в религиозных символах. Мы думали, что кровосмесительные желания исчезли, утратились, и вдруг открываем их в религии в полной действенной силе. Этот процесс трансформации совершился бессознательно в течении векового развития. В 1-й части этого моего труда я отметил, что такая бессознательная трансформация либидо есть не что иное, как поза, с этической точки зрения не имеющая никакой цены; этой позе я противопоставлял первичное христианство, которое выступило против известных всем нам сил безнравственности и огрубения; теперь же я должен был бы сказать о сублимировании кровосмесительной либидо, что даже вера в религиозный символ не является больше этическим идеалом, потому что это не что иное, как бессознательная трансформация кровосмесительного желания в символические акты и представления, которые, так сказать, вводят человека в заблуждение, да так основательно, что небо представляется ему отцом, земля - матерью, а люди на земле кажутся ему детьми, братьями и сестрами. Таким образом человек имеет право навсегда оставаться ребенком и удовлетворять свои кровосмесительные желания сам того не сознавая. Такое состояние было бы несомненно идеальным, если бы оно не было детским и тем самым не скрывало бы одностороннего желания, удерживающего в детстве. Обратной стороной медали является страх. Правда, мы постоянно слышим о благочестивом человеке, совершающем свой жизненный путь с непоколебимым упованием на Бога, неизменно уверенном и счастливом,- однако я такого Хидгера еще никогда не встречал и он может быть лишь фигурой, порожденной нашим желанием. За правило же можно считать великую неуверенность верующих людей,- неуверенность, которую они заглушают в себе и других фанатическим криком,- затем религиозное сомнение, моральную неустойчивость, неуверенность в себе, чувство виновности в самых недрах души - великий страх перед другой стороной действительности, против которой всеми силами упираются даже люди в высшей степени интеллигентные. Эта другая, обратная сторона есть черт, лукавый или - выражаясь более современным языком - вносимая действительностью поправка инфантильной картины мира, картины вкусно приправленной господствующим принципом наслаждения. Однако мир - не только сад Божий, сад Отца, он также и юдоль печали, ужаса и скорби. Нет, небо не есть отец, и земля не есть мать, и люди не братья и сестры; напротив, все это представляет собою столько же враждебных разрушительных сил, которые нас тем вернее сокрушают, чем безотчетнее и легкомысленнее мы доверяемся так называемой отеческой деснице Бога. Никогда не следует забывать жестокого слова, сказанного первым Наполеоном, что Господь Бог всегда на стороне более превосходной артиллерии. Но тут перед нами возникает религиозный миф - одно из величайших и значительнейших созданий человечества, которое, хотя и обманчивыми символами, однако все же дает человеку уверенность и силу, чтобы противостоять чудовищу, которым является мир в его целом, и не быть раздавленным им. Хотя символ, с точки зрения реальной действительности, и обманчив, однако психологически он - истина, ибо он всегда был мостом, ведущим ко всем величайшим достижениям человеческого духа. Но этим я отнюдь не хочу сказать, что этот бессознательный путь трансформации кровосмесительных желаний в религиозное отправление есть единственный или единственно возможный путь. Существует и сознательное признавание и понимание вещей, благодаря которому можно овладеть либидо, скованной в инцесте и трансформированной в религиозное отправление; тогда стадия религиозной символики оказывается уже не нужной. Вполне допустима такая мысль, что придет время, когда мы будем делать добро нашему ближнему не "Христа ради", а благодаря пониманию того, что человечество - стало быть и мы - не могло бы существовать, если бы каждый отдельный член общуго стада не был бы в состоянии жертвовать собой для других. Люди нашли бы путь к нравственной автономии, к полной свободе, если бы человек без принуждения мог хотеть того, что он по необходимости должен делать, если бы он поступал так только благодаря своему пониманию, не поддаваясь обманчивой вере в религиозные символы. Эта иллюзия и есть именно то, что, замыкая нас в круг позитивного верования в религиозный миф, удерживает нас в состоянии инфантильности и этической неполноценности; с культурно-исторической точки зрения такое заблуждение имеет, правда, громадное значение и с эстетической точки зрения оно отличается непреходящей красотой, однако этически оно не может больше удовлетворять человека, стремящегося к нравственной автономии. Вера в символ и есть тот инфантильный, представляющий нравственную опасность момент, и это потому, что мы таким образом отводим либидо в русло иллюзорной реальности. От простого лживого устранения символа ничего не меняется, потому что все наше духовное предрасположение остается тем же и мы лишь отстраняем от себя опасный объект. А между тем опасен не объект, а инфантильное предрасположение нашего духа, ради которого мы, просто устранив религиозный символ, утратили нечто, обладающее великой красотой и глубоким смыслом. Мне думается, что веру следует заменить пониманием; таким образом мы удержим красоту символа и вместе с тем освободимся от угнетающих последствий вероисповедного порабощения. В этом и должно было бы заключаться психоаналитическое исцеление как от веры, так и от безверия. За видением города следует видение "какого-то своеобразного хвойного дерева с узловатыми сучьями". Видение это нам уже больше не чуждо после всего того, что мы узнали о дереве жизни и его ассоциациях с городом и живой водой. Это своеобразное дерево очевидно лишь дополняет серию материнских символов. Надо думать, что атрибут "какое-то своеобразное" указывает, как и в сновидениях, на сильную окраску особенного, относящегося сюда комплексного материала. К сожалению автор не дает нам к тому никакого индивидуального материала. Так как в дальнейшем развитии видений мисс Миллер дерево, уже упомянутое во время анализа символики города, особенно ярко выдвигается на первый план, то я вынужден остановиться на более подробном историческом изложении символики дерева. Известно, что деревья издавна играли большую роль во всех культах и мифах. Типичным мифическим деревом является райское дерево или дерево жизни, что в достаточной мере подтверждается как вавилонскими, так и иудейскими источниками; в дохристианских мифах мы встречаем его в сосне Аттиса, в дереве или деревьях Митры; германские мифы рассказывают об Иггдразиле. Изображение Аттиса, повешенное на сосне, повешенный Марсий, ставший темой для многочисленных художественных изображений, висение Одина, древнегерманские жертвоприношения через повешение, весь ряд повешенных богов - все это поучает нас, что висение Христа на кресте отнюдь не является чем-то единичным в религиозной мифологии, а должно быть включено в тот же круг представлений, как и все остальные мифы. В этом мире воззрений крест Христов является одновременно как древом жизни, так и древом смерти. В такой противоположности нет ничего удивительного. Легенда гласит, что люди происходят из деревьев; но вместе с тем в древности существовал и по-гребальный обычай, во время которого покойников клали в выдолбленные древесные стволы; на немецком языке до сих пор сохранилось выражение "древо смерти" вместо гроба. Если мы вспомним, что дерево по преимуществу материнский символ, то без труда поймем мифологический смысл такой формы погребения: умерший передается матери для возрождения. Этот символ мы встречаем в мифе об Озирисе, как передает его нам Плутарх - мифе, который и вообще является во многих отношениях образцом. Рея чревата одновременно Озирисом и Изидой; Озирис и Изида совокупляются уже в материнской утробе. (Мотив ночного плавания по морю и кровосмешения). Сын их Аруэрис, впоследствии названный Горусом. Об Изиде говорится: на четвертый день родилась Изида в совершенной влаге. В мифе об Озирисе говорится, что некий Памиль в Фивах в то время, как он черпал воду, услышал голос из храма Зевса, повелевший ему возвестить, что родился великий царь, благодетель Озирис. В честь этого Памила праздновались Памилии, сходные, как говорят, с фаллофориями. Памил, стало быть, подобно первоначальному Дионису, фаллический демон; сведенный к своей первооснове, миф этот значит, что Озирис и Изида рождены Фаллосом из воды =материнской утробы, то есть самым обыкновенным путем. (Хронос был в любовной связи с Реей и она зачала от него; их союз был тайным - Рея была его сестрой. Однако Гёлиос подсмотрел за ними и проклял их связь; Тифон, бог ада, коварно умертвил Озириса, засадив его в забитый гвоздями ящик, который пустил по волнам Нила и, таким образом, сплавил в море. Но в подземном мире Озирис сочетался со второй своей сестрой, Нефтис - мотив ночного плавания по морю с кровосмешением.) Тут ясно видно все развитие символики: в материнской утробе, еще до рождения, Озирис предается кровосмесительной связи; после смерти, во втором утробном бытии, Озирис снова совершает инцест. Оба раза сестра просто заменяет мать в качестве легального, нецензурированного символа, потому что на заре человечества брак между братом и сестрой не только допускался, но даже считался признаком знатности. Заратустра даже советовал совершать браки между родственниками. Такая мифическая форма в наше время была бы невозможной, по той причине, что брачное сожительство с сестрой, как кровосмесительное, подлежало бы вытеснению. Злой Тифон хитростью вовлекает Озириса в ларец или ящик; это искажение фактической данности очень прозрачно: изначальное "злое" в человеке стремится возвратиться в лоно матери, иными словами: хитрость, придуманная Тифоном, не что иное, как запрещенная законом кровосмесительная тоска по матери. Показательно то, что тут говорится о хитрости: с помощью хитрости человек хочет каким-нибудь обманным путем достигнут возрождения, стать снова младенцем. Древнеегипетское песнопение даже обвиняет мать Изиду в том, что она предательски сразила солнце-бога Ра; ей приписывают, что она с злым умыслом изгнала и предала сына. В песне говорится, как Изида вылепила змею и положила ее на пути Ра, как змея эта ранила Ра своим ядовитым жалом; эта рана никогда не зажила, так что Ра должен был наконец приютиться на спине небесной коровы. Корова же есть богиня с коровьей головой, точно так же как Озирис не кто иной, как бык Апис. Мать упрекают, будто она является причиной того, что сыну приходится искать убежища у матери, для того, чтобы исцелиться от раны, которую мать же и нанесла ему; а нанесена эта рана запретом инцеста лишением надежного убежища, которым пользовался в детстве и ранней юности, лишением всего бессознательно-инстинктивного свершения, позволявшего ребенку жить в качестве несознающего себя родительского придатка. В этом заложено много окрашенных чувством воспоминаний о животном периоде, когда еще не существовало формул "ты должен" и "ты смеешь", а все было лишь простым, естественным свершением. И кажется, что я поныне в человеке живет глубокое ожесточение против непреклонного закона, некогда лишившего его инстинктивной вольготы и непринужденности и отнявшего у него великую красоту животной природы, столь гармоничной в самой себе. Этот закон между прочим проявлялся вероятно и в кровосмесительном запрете и его коррелатах (брачных законах и так далее), поэтому страдание и гнев изливается на мать, как будто она виновата в доместикации человека. Для того, чтобы не осознать своего кровосмесительного желания (стремления вспять к звериной природе), сын возлагает на мать всю тяжесть вины, и создается образ "страшной матери". Мать становится для сына страшным привидением, марой. Свершив свое ночное плавание по морю, ящик с Озирисом выбрасывается на берег у Библоса и попадает в ветки верескового куста, которые обвивают гроб и разрастаются в прекрасное дерево. Царь этой страны повелевает сделать из этого дерева колонну под свою кровлю. Co времени гибели Озириса (зимний солнцеворот) совпадает тысячелетний обычай плача по умершему богу, а его "нахождение" является праздником радости и ликования. Особенно замечательно следующее место из печальных поисков Изиды: жалобно стеная, порхала она ласточкой вокруг столба, скрывающего в себе спящего мертвым сном бога. (Тот же мотив мы встречаем и в сказании о Киффгэйзере.) Впоследствии Тифон разрезает труп на куски и разбрасывает их по ветру. Этот мотив разрезания на куски мы встречаем в многочисленных солнечных мифах как обратное выражение для воссоздания младенца в материнской утробе. И действительно, мать-Изида собирает куски трупа с помощью шакалоголового А нубиса. (Труп она тоже находит с помощью собак.) Тут ночные пожиратели трупов, собаки и шакалы, становятся помощниками при воспроизведении, возрождении. Египетский коршун обязан символическим значением матери также тому, что он пожирает трупы. В древнейшие времена в Персии трупы выбрасывались на дорогу на съедение собакам; и поныне существует индусская башня, где на коршунов возлагают обязанность уничтожения трупов. В Персии же существовал обычай приводить к одру умирающего собаку, причем умирающий должен был подать ей кусок чего-нибудь съестного. Значение этого обычая очевидно прежде всего таково" что кусок предназначался собаке, для того, чтобы она пощадила тело умирающего, подобно тому как Цербера укрощала медовая лепешка, которой его угощал Геракл во время своего нисхождения в ад. Но если мы примем во внимание шакалоголового Анубиса помогшего собрать разрезанного на куски Озириса равно как и материнское значение коршуна, то перед нами настойчиво возникнет вопрос, не имел ли этот церемониал более глубокое значение? Этой идеей занимался и Крейцер и пришел к тому выводу, что астральная форма собачьего церемониала, а имени появление звезды пса во время самого высокого солнцестояния, имеет отношение к вышеописанному обычаю: приведение собаки имеет значение как бы компенсации в том смысле, что смерть таким образом приобретает значение зенита жизни. Это безусловно указывает на психологическое мышление; и из общего факта можно вывести то, что смерть понималась как проникновение в материнскую утробу (для возрождения). Такого рода толкование могло бы дополнить и роль собаки в Sacrificium mithriacum, которая иначе оставалась бы непонятной. На памятниках всегда изображена собака, вскакивающая на быка, убитого Митрой. Дело в том, что этот Sacrificium представляет собой как в персидской легенде, так и на памятниках, момент наивысшей плодородности. Лучше всего это выражено на великолепном геддернгеймском барельефе, изображающем Митру: на одной стороне большой (некогда вероятно подвижной) каменной плиты мы видим стереотипное поражение и жертвоприношение быка; на другой стороне изображен Sol с гроздями винограда в руке, Митра с рогом изобилия, дадофоры с плодами, по сказанию, гласящему, что убитый мировой бык является источником всякого плодородия: из рогов его происходят плоды, из крови - вино, из хвоста - хлебные злаки, из его семени - всякого рода скот, из его носа - чеснок и так далее. Над этой сценой изображен Сильван и произведенные им лесные звери. В связи с этим весьма возможно, что собаке принадлежит предполагаемое Крейцером значение. Однако вернемся к мифу об Озирисе! Несмотря на предпринятое Изидой восстановление трупа, оживление удалось лишь отчасти, потому что Озирисова фаллоса не оказалось: его съели рыбы не доставало жизненной мощи. Хотя тень Озириса еще раз совокупляется с Изидой, однако плодом их союза является Гарпократ со слабыми нижними конечностями, то есть соответственно со значением слабый на ноги. Нет никакого сомнения, что в данном случае нога имеет фаллическое значение. Это неисцелимое состояние солнца, идущего на убыль, соответствует неисцелимой ране Ра в вышеупомянутом древнеегипетском солнечном гимне. Озирис, хотя и обитающий царство теней, вооружает однако юное солнце - сына своего Горуса - на бой с Тифоном, злым духом тьмы. Озирис и Горус соответствуют вышеприведенному символизму "отец-сын", в котором, опять-таки согласно с упомянутым выше изложением появляется одна стройная, а другая уродливая фигура, а именно Горус и Гарпократ; последний в большинстве случаев изображается калекой, часто изувеченным до полного безобразия. По преданию, он совершенно сливается с Горусом, с которым у него и название общее. Гар-пе-хред - Ног-pi-chrud - как гласит его настоящее имя составлено из chrud - дитя, и Ног (от прилагательного hri - на, над, наверху) и означает "восходящее дитя", в смысле восходящего солнца, в противоположность к Озирису, олицетворяющему заходящее солнце, то есть "солнце на западе". Стало быть Озирис и Гарпехред или Горус одно и то же существо, по очереди то супруг, то сын одной и той же матери, Гатор-Изиды. Хнум-Ра, нижнеегипетский бог солнца, изображаемый овном, сопровождается женским божеством земли Гатмегить, глава которой украшена рыбой. Она одновременно мать и супруга Би-неб-днда (овна - местное название для Хнум-Ра). В гимне Гибис так призывают Аммон-Ра: "Твой овен-Хнум пребывает в Мендесе, как четверобожие, соединяет Тмуис. Он Фаллос, властитель богов. Наслаждается бык своей матерью, коровой, а муж оплодотворяет семенем своим." Другие надписи называют Гатмегит прямо матерью Мендеса. (Мендес - греческая форма для Бинеб-дида: овен). К ней обращаются также как к "доброй" с побочным смыслом та-но-ферт, как к "молодой женщине". Корову в качестве материнского символа мы находим во всевозможных формах и видоизменениях Гатор-Изиды, и в особенности женского Нуна, параллельно к этому прабогиня Нит или Нейт, то есть влажной, первичной материи, которая подобно индусскому Атману одновременно обладает мужской и женской природой. Поэтому к Нуну взывают так: "Амон, первичная влага, то, что существует от начала." Его также называют отцом отцов, матерью матерей. С этим согласуется и взывание к женской половине Нун-Амона, а именно к Нит или Нейт: "Нит, древняя, матерь божия, владычица Эсне, отец отцов, мать матерей,- то жук и коршун, сущее как начало." "Нит, древняя матерь родившая светозарного бога Ра, родившая раньше всех, когда не было еще ничего, что родило." "Корова, древняя, родившая солнце и положившая зародыши богов и людей." Слово "nun" передает понятие юного, свежего, нового, равно как и прибывающих вод реки. Нила. В переносном смысле "nun" употребляется также в смысле хаотической первичной воды, вообще в смысле производящей, первичной материв, которую олицетворяла богиня Нунет. Из нее произошла Нут, богиня неба, с осыпанным звездами телом; в представлении других она является в виде небесной коровы, тоже усыпанной звездами. Итак, если говорят, что солнце-бог по немногу возвращается на спину небесной коровы, точно так же как бедный Лазарь водворяется в Авраамово лоно, то в обоих случаях это значит одно и тоже: возвращение в материнскую утробу с тем, чтобы вновь возникнуть в лице Горуса. Поэтому можно сказать, что утром богиня является матерью, в полдень сестрой-супругой, а вечером снова матерью, принимающей смертельно-утомленного сына в свои объятия - картина напоминающая Pieta Микель-Анджело. Как показывает рисунок из Христианской иконографии Дидерона, эта мысль целиком пе-решла в христианство. Так объясняется и судьба Озвриса: он скрывается в утробе матери, в ящике, в море, в дереве, в колонне Астарты, его растерзывают на куски, воссоздают, и он возрождается в лице своего сына Гар-ле-хреда.
|