Я могу привести массу случаев из своей жизни, когда мне вдруг становилось известно то, чего я никоим образом знать не мог. Это знание приходило ко мне как моя собственная идея. С моей матерью бывало то же самое. Она не понимала, что говорит, но в ее голосе появлялась некая абсолютная авторитарность, и произносила она именно то, чего требовала данная ситуация. Мать считала меня не по возрасту разумным и, как правило, общалась со мной как со взрослым, делилась тем, чего не могла сказать отцу, делая меня, ребенка, своим поверенным. Мне было лет одиннадцать, когда я узнал от нее об одном деле, связанном с отцом и сильно меня встревожившем. Я долго ломал голову и наконец решил, что должен посоветоваться с одним из друзей отца тот, как считалось, был влиятельным человеком. Не сказав матери ни слова, я отправился после школы в город. Был полдень, когда я позвонил в дверь этого человека, но служанка, сказала, что его нет дома. Разочарованный, я вернулся домой. Теперь же мне понятно, что это было providentia specialis (некое провидение. лат.). Несколько позже мать снова вспомнила об этом деле. На этот раз все выглядело совершенно иначе оно не стоило и выеденного яйца. Почувствовав себя глубоко уязвленным, я подумал: "Каким же нужно было быть ослом, чтобы принять это всерьез, я ведь чуть было не наделал бед!" С тех пор все, что говорила мне мать, я делил надвое, потеряв к ней доверие. Меня больше никогда не тянуло рассказать ей о том, что всерьез занимало мои мысли. Но иногда, в те моменты, когда проявлялось ее второе "я", она говорила настолько to the point (в точку. англ.), что меня бросало в дрожь. В такие минуты мать была бесподобным собеседником. С отцом все было по-другому. Мне часто хотелось поделиться с ним религиозными сомнениями и попросить у него совета, но я не делал этого: мне казалось (я даже знал это наверняка), что он ответит лишь так, как велит ему долг. Насколько я был прав в своем предположении, выяснилось позже. Отец лично готовил меня к конфирмации, что утомляло меня смертельно. Листая катехизис и надеясь найти там что-нибудь, кроме смутных, скучных и сентиментальных измышлений о "Неr'е Jesus'e", я однажды наткнулся на главу о Троице. Там обнаружилось нечто меня волновавшее: единство, которое одновременно являлось тройственностью. Этот парадокс не давал мне покоя, и я с нетерпением ожидал момента, когда мы дойдем до этого места. Но когда наконец дошли, отец сказал: "Далее говорится о Троице, но мы это пропустим, потому что я сам здесь ничего не понимаю". Восхищаясь его честностью, я тем не менее был глубоко разочарован и сказал себе: "Вот так. Они ничего не знают и даже думать не хотят. Как же я могу поделиться с ними моей тайной?" Я осторожно попытался сблизиться с некоторыми одноклассниками, казавшимися мне склонными к размышлениям, но тщетно в ответ никакого отклика, одно лишь недоумение, что, в конечном счете, оттолкнуло меня. Несмотря на очевидную скуку, я честно старался достичь слепой веры без понимания такое отношение, на мой взгляд, соответствовало отцовскому, и готовился к причастию последней моей надежде. Это, думал я, всего лишь традиционное причащение, своего рода ежегодное прославление Господа нашего Иисуса Христа, который умер 1890 30 = 1860 лет назад. Но ведь он же сказал когда-то: "Приимите, ядите: сие есть тело мое" (Мф. 26, 26), чтобы мы ели хлеб причастия так, будто это его тело, изначально бывшее человеческой плотью. Точно так же мы должны пить вино, которое было его кровью. Мне стало ясно, что таким образом мы должны были принять его в себя. Это выглядело настолько абсурдным и невозможным, что я уверился в существовании великой тайны, скрытой за всем этим, и в своей причастности к ней. Это и было причастием, которому мой отец придавал такое большое значение. По обычаю моим крестным отцом стал член церковного комитета. Этот симпатичный молчаливый пожилой человек был каретником, и я часто бывал в его мастерской. Он явился к нам в церковном облачении и цилиндре, придававшем ему торжественный, праздничный вид, и повел меня в церковь, где мой отец стоял позади алтаря и читал молитву из литургии. На алтарной столешнице лежали большие подносы с маленькими кусочками хлеба. Я знал, что хлеб испечен нашим пекарем, а выпечка редко ему удавалась, (как правило, она была безвкусной). Из оловянного кувшина налили в оловянную чашу вино. Мой отец съел кусочек хлеба, отпил глоток вина я знал ресторанчик, где его брали, и передал чашу одному из старейшин. Все были напряжены и, похоже, безучастны. Я с волнением ждал чего-то особенного, но все было так же, как и на других церковных службах крещении, похоронах и т. д. Мне показалось, что все здесь происходило по раз и навсегда установленному образцу: мой отец более всего был озабочен тем, чтобы завершить церемонию согласно правилам, и в эти правила входило произнесение некоторых слов с особым ударением. Но почему-то он ничего не сказал о том, что Иисус умер 1863 года назад, в то время как во всех других поминальных службах эта дата особо выделялась. Я не видел ни печали, ни радости, чувствуя, что праздник оказался недостоин личности, которой он посвящался. Служба не шла ни в какое сравнение со светскими юбилейными торжествами. Как-то незаметно подошла моя очередь. Я съел хлеб, как и ожидалось, он был невкусным, вино, я лишь пригубил его, слабым и кислым, явно не из лучших. Потом прозвучала заключительная молитва; люди уходили на их лицах не было ни огорчения, ни просветления, и лишь читалось: "Ну вот и все". Я шел домой с отцом, все время думая, что на мне черная фетровая шляпа и новый черный костюм, похожий на тот, какие носят пасторы. Это был странный удлиненный пиджак, заканчивающийся внизу двумя крылышками, с обеих сторон, между ними находились шлицы с карманами, куда можно было засунуть носовой платок небрежным жестом, как это делают взрослые мужчины. Внезапно я ощутил свой новый социальный статус: меня приняли в мужское братство. Обед в тот день тоже был необыкновенно хорош. Еще я мог гулять в своем новом костюме. И все же я чувствовал опустошенность и ничего больше. Спустя какое-то время я понял, что ничего не изменилось. Вот я уже на вершине религиозных таинств, жду непонятно чего, и... ничего не происходит. Я знал, что Бог может поступить со мной удивительнейшим образом может испепелить и может наполнить все вокруг неземным светом. Но в той церемонии не было и следа Бога. Правда, все говорили о Нем, но то были не более чем слова. Ни в ком другом я не обнаружил и доли того безграничного отчаяния, того предельного напряжения всех сил и той чудесной благодати наконец, которые для меня составляли сущность Бога. Я не заметил ничего похожего на "communio" никакого слияния, никакого единения... Единения с кем? С Иисусом? Но он был всего лишь человеком, умершим 1860 лет назад. Почему кто-то должен "сливаться" с ним? Его называли "Сыном Божьим" следовательно, он был полубогом вроде античных героев; каким же образом обычный человек может "слиться" с ним? Это называлось "христианская религия", но она не имела ничего общего с тем Богом, Которого я знал. С другой стороны, было совершенно ясно, что Иисус человек, знавший Бога. Он испытал отчаяние и крестные муки и учил любить Бога как доброго Отца. Должно быть, и ему был ведом страшный облик Бога. Это я был в состоянии понять, но какова была цель этой несчастной поминальной службы с этим хлебом и этим вином? Мало-помалу я пришел к пониманию, что причащение было роковым для меня: оно опустошило меня, более того, я будто что-то утратил. В этой религии я больше не находил Бога, я знал, что уже никогда не смогу принимать участие в этой церемонии и никогда не пойду в Церковь там все мертво, там нет жизни. Меня охватила жалость к отцу, я понял весь трагизм его профессии и его жизни: он боролся со смертью, существование которой не признавал. Между ним и мной открылась бездонная пропасть, и не было надежды когда-либо преодолеть ее. Я не смог бы причинить боль моему доброму отцу, всегда такому терпимому ко мне, не мог заставить его войти в кощунство, необходимое для постижения благодати. Только Бог мог потребовать такое, но не я это было бы бесчеловечно. Бог не подвержен человеческим слабостям, думал я, Он и добр и зол, Он являет смертельную опасность, и каждый, естественно, старается каким-то образом спастись. Люди недальновидно цепляются за Его любовь и благость из страха перед Его искушениями и Его разрушительным гневом. Иисус тоже заметил это и потому просил: "И не введи нас в искушение" (Мф. 6, 13). Таким образом, я порвал с церковью и с человеческим миром, такими, какими их знал. Я как мне казалось потерпел величайшее поражение в жизни. Религиозные убеждения моя единственная осмысленная связь с миром утратили для меня смысл: я уже не мог разделять со всеми общую веру, но оказался причастным к чему-то невыразимому, к "тайне" внутри меня. Это было ужасно. И что всего невыносимее это было грубо и бессмысленно. Какая-то дьявольская шутка. "Как человек должен представлять себе Бога?" размышлял я. Разве в моих силах придумать разрушение Богом собора или тот детский сон о подземном храме? Это навязала мне чья-то могущественная воля. Может, за это ответственна природа? Но природа не что иное, как воля Создателя. Обвинить дьявола? Тоже невозможно и он творение Бога. Значит только Бог действительно существует только Он способен испепелить и подарить невыразимое блаженство. А как же причастие? Может, все дело в моей собственной несостоятельности? Но я готовился к нему со всей серьезностью, надеясь пережить просветление, сподобиться чуда благодати, и ничего не произошло. Бога не было при этом. Бог пожелал отвратить меня от церкви и от веры моего отца. Я оказался отрезанным от всех людей, потому что они верили не так, как я. Знание это омрачило мою жизнь, и так продолжалось вплоть до поступления в университет.
|