Все вместе есть репродукция сцены, повторяющейся в последнее время почти каждое утро. Ганс приходит утром к нам, и моя жена не может удержаться, чтобы не взять его на несколько минут к себе в кровать. Тут я обыкновенно начинаю ее убеждать не делать этого ("большой жираф кричал, потому что я отнял у него измятого"), а она с раздражением мне отвечает, что это бессмысленно, что одна минута не может иметь последствий и т. д. После этого Ганс остается у нее на короткое время (тогда большой жираф перестал кричать и тогда я сел на измятого жирафа). Разрешение этой семейной сцены, транспонированной на жизнь жирафов, сводится к следующему: ночью у него появилось сильное стремление к матери, к ее ласкам, ее половому органу, и поэтому он Пришел в спальню. Все это - продолжение его боязни лошадей". Я мог бы к остроумному толкованию отца прибавить только следующее: "сесть (Das Drauf s e t z e n) на что нибудь" у Ганса, вероятно, соответствует представлению об обладании (В e s i t zergreifen). Все вместе - это фантазия упрямства, которая с чувством удовлетворения связана с победой над сопротивлением отца: "Кричи сколько хочешь, а мама все таки возьмет меня в кровать и мама принадлежит мне". Таким образом, за этой фантазией скрывается все то, что предполагает отец: страх, что его не любит мать потому что его Wiwimacher несравненно меньше, чем у отца. На следующее утро отец находит подтверждение своего толкования. "В воскресенье, 28 марта, я еду с Гансом в Лайнц. В дверях прощаясь, я шутя говорю жене: "Прощай, большой жираф". Ганс спрашивает: "Почему жираф?" Я: "Большой жираф - это мама". Ганс: "Неправда, а разве Анна - это измятый жираф?" В вагоне я разъясняю ему фантазию с жирафами. Он сначала говорит: "Да, это верно", а затем, когда я ему указал, что большой жираф - это я, так как длинная шея напомнила ему Wiwimacher, он говорит: "У мамы тоже шея как у жирафа - я это видел, когда мама мыла свою белую шею" . В понедельник 30 марта утром Ганс приходит ко мне и говорит: "Слушай, сегодня я себе подумал две вещи. Первая? Я был с тобой в Шёнбрунне у овец, и там мы пролезли под веревки, потом мы это сказали сторожу у входа, а он нас и сцапал". Вторую он забыл. По поводу этого я могу заметить следующее: когда мы в воскресенье в зоологическом саду хотели подойти к овцам, оказалось, что это место было огорожено веревкой, так что мы не могли попасть туда. Ганс был весьма удивлен, что ограждение сделано только веревкой, под которую легко пролезть. Я сказал ему, что приличные люди не пролезают под веревку. Ганс заметил, что ведь это так легко сделать. На это я ему сказал, что тогда придет сторож, который такого человека и уведет. У входа в Шёнбрунн стоит гвардеец, о котором я говорил Гансу, что он арестовывает дурных детей. В этот же день, по возвращении от вас, Ганс сознался еще в нескольких желаниях сделать что нибудь запрещенное. "Слушай, сегодня рано утром я опять о чем то думал".- "О чем?" - "Я ехал с тобой в вагоне, мы разбили стекло, и полицейский нас забрал". Правильное продолжение фантазии с жирафами. Он чувствует, что нельзя стремиться к обладанию матерью; он натолкнулся на границу, за которой следует кровосмешение. Но он считает это запретным только для себя. При всех запретных шалостях, которые он воспроизводит в своей фантазии, всегда присутствует отец, который вместе с ним подвергается аресту. Отец, как он думает, ведь тоже проделывает с матерью загадочное и запретное, как он себе представляет, что то насильственное вроде разбивания стекла или проникания в загражденное пространство. В этот же день в мои приемные часы меня посетили отец с сыном. Я уже раньше знал этого забавного малыша, милого в своей самоуверенности, которого мне всегда приятно было видеть. Не знаю, вспомнил ли он меня, но он вел себя безупречно, как вполне разумный член человеческого общества. Консультация была коротка. Отец начал с того, что страх Ганса перед лошадьми, несмотря на все разъяснения, не уменьшился. Мы должны были сознаться и в том, что связь между лошадьми, перед которыми он чувствовал страх, и между вскрытыми нежными влечениями к матери довольно слабая. Детали, которые я теперь узнал (Ганса больше всего смущает то, что лошади имеют над глазами и нечто черное у их рта), никак нельзя было объяснить теми данными, которые у нас имелись. Но когда я смотрел на них обоих и выслушивал рассказ о страхе, у меня блеснула мысль о следующей части толкования, которая, как я мог понять, должна была ускользнуть от отца. Я шутя спросил Ганса: не носят ли его лошади очков? Он отрицает это. Носит ли его отец очки? Это он опять отрицает, даже вопреки очевидности. Не называет ли он "черным у рта" усы? Затем я объясняю ему, что он чувствует страх перед отцом, потому что он так любит мать. Он мог бы думать, что отец за это на него зол. Но это неправда. Отец его все таки сильно любит, и он может без страха во всем ему сознаваться. Уже давно, когда Ганса не было на свете, я уже знал, что появится маленький Ганс, который будет так любить свою маму и поэтому будет чувствовать страх перед отцом. И я об этом даже рассказывал его отцу. Тут отец прерывает меня. "Почему ты думаешь, что я сержусь на тебя? Разве я тебя ругал или бил?" - "Да, ты меня бил",- заявляет Ганс. "Это неправда. Когда?" - "Сегодня перед обедом". И отец вспоминает, что Ганс его совершенно неожиданно толкнул в живот, после чего он его рефлекторно шлепнул рукой. Замечательно, что эту деталь отец не привел в связь с неврозом, и только теперь он усмотрел в этом поступке выражение враждебного отношения мальчика, а также, быть может, проявление стремленияполучить за это наказание . На обратном пути Ганс спрашивает у отца: "Разве профессор разговаривает с богом, что он все может знать раньше?" Я мог бы очень гордиться этим признанием из детских уст, если бы я сам не вызвал его своим шутливым хвастовством. После этой консультации я почти ежедневно получал сведения об изменениях в состоянии маленького пациента. Нельзя было, конечно, ожидать, что он после моего сообщения сразу освободится от страхов, но оказалось, что ему теперь дана уже была возможность обнаружить свою бессознательную продукцию и расплести свою фобию. С этого времени он проделал программу, которую я уже заранее мог бы изложить его отцу. "2 апреля можно констатировать первое существенное улучшение. В то время как до сих пор его никак нельзя было заставить выйти за ворота на сколько нибудь продолжительное время и он со всеми признаками ужаса мчался домой, когда появлялись лошади, теперь он остается перед воротами целый час и даже тогда, когда проезжают мимо экипажи, что у нас случается довольно часто. Время от времени он бежит в дом, когда видит вдали лошадей, но сейчас же, как бы передумав, возвращается обратно. Но от страха осталась уже только частица, и нельзя не констатировать улучшения с момента разъяснения. Вечером он говорит: "Раз мы уже идем за ворота, мы поедем и в парк". 3 апреля он рано утром приходит ко мне в кровать, в то время как за последние дни он больше не приходил ко мне и как бы гордился своим воздержанием. Я спрашиваю: "Почему же ты сегодня пришел?" Ганс: "Пока я не перестану бояться, я больше не приду". Я: "Значит, ты приходишь ко мне потому, что ты боишься?" Ганс: "Когда я не у тебя - я боюсь; когда я не у тебя в кровати - я боюсь. Когда я больше не буду бояться, я больше не приду". Я: "Значит, ты меня любишь, и на тебя находит страх, когда ты утром находишься в своей постели; поэтому ты приходишь ко мне?" Ганс: "Да. А почему ты сказал мне, что я люблю маму и на меня находит страх, потому что я люблю тебя?" Мальчик теперь в своих выражениях достигает необыкновенной ясности. Он дает понять, что в нем борется любовь к отцу с враждебностью к нему же из за соперничества у матери, и он делает отцу упрек за то, что тот до сих пор не обратил его внимания на эту игру сил, которая превращалась в страх. Отец еще его не вполне понимает, потому что он только после этого разговора убеждается во враждебности мальчика, на которой я настаивал уже при нашей консультации. Нижеследующее, которое я привожу в неизмененном виде, собственно говоря, более важно в смысле разъяснения для отца, чем для маленького пациента. "Это возражение я, к сожалению, не сразу понял во всем его значении. Так как Ганс любит мать, он, очевидно, хочет, чтобы меня не было, и он был бы тогда на месте отца. Это подавленное враждебное желание становится страхом за отца, и он приходит рано утром ко мне, чтобы видеть, не ушел ли я. К сожалению, я в этот момент всего этого не понимал и говорю ему: "Когда ты один, тебе жутко, что меня нет, и ты приходишь сюда". Ганс: "Когда тебя нет, я боюсь, что ты не придешь домой". Я: "Разве я когда нибудь грозил тебе тем, что не приду домой?" Ганс: "Ты - нет, но мама - да. Мама говорила мне, что она больше не приедет". (Вероятно, он дурно вел себя, и она пригрозила ему своим уходом.) Я: "Она это сказала тебе, потому что ты себя дурно вел". Ганс: "Да". Я: "Значит, ты боишься, что я уйду, потому что ты себя дурно вел, и из за этого ты приходишь ко мне?" За завтраком я встаю из за стола, и Ганс говорит мне: "Папа, не убегай отсюда!" Я обращаю внимание на то, что он говорит "убегай" вместо "уходи", и отвечаю ему: "Ага, ты боишься, что лошадь убежит отсюда?" Он смеется".
|